— Кто вы такие? — прошептала Филлис. — Скажите, кто вы такие и из чего вас сделали, если вы стоите и спокойно считаете патроны? Двое убиты, умирает Алекс. В какие страшные игры вы играете, Клэнси?
Гришев покачал головой.
— Мы играем в игры того мира, в котором живем, мисс Гольдмарк. В прекрасные игры двадцатого века. А что нам еще делать, мисс Гольдмарк? Они нас ждут. Ждут в вестибюле, ждут на улице, ждут у черного хода. Что нам еще остается? Вы можете подсказать, что нам еще остается делать?
Филлис пристально смотрела на него, не произнося ни слова. Я подошел к Гришеву и сказал:
— Дайте мне пистолет Гомеса. Один из нас должен пойти на прорыв.
Гришев отстранил меня.
— Не вы, Клэнси.
— У меня это получится лучше, Гришев.
— Ни черта у вас не получится. Это моя работа, Клэнси. Меня специально этому учили.
— Никто вас этому не учил, Гришев, — парировал я. — Вы прекрасно знаете, зачем лезете в пекло.
— Можно подумать, что вы знаете, — рявкнул он.
— Знаю. Если вы прорветесь, то побежите в свой прелестный домик на Парк-авеню, перескажете им слова Хортона, расскажете, что нет никакой бомбы — ни тут, ни в Москве, — а они начнут допрашивать вас с пристрастием, потому что они вам не поверят.
— А вам? — крикнул Гришев.
— Они вам не поверят, и вас будут жарить и парить, и вам вывернут наизнанку все нервы и мускулы, но вы будете повторять, что бомбы нет, а они все равно вам не поверят. Тогда вам вкатят дозу вещества, которое люди выдумали для того, чтобы другие люди ничего не могли от них скрыть.
— Дурак вы, дурак, — прорычал Гришев. — Дурак набитый. Поверили лжи, которой вас пичкают. И собственным глупостям. А теперь, Клэнси, слушайте и не перебивайте. Я выхожу через парадную дверь. Иду вниз по лестнице. У вас в револьвере два патрона. Прикроете меня из окна. Не спорьте, спорить некогда. И не позволяйте Хортону умереть! Слышите, мисс Гольдмарк? — произнес он, обернувшись к Филлис. — Не позволяйте Хортону умереть! А политические споры нам вести некогда. Не мы это выдумали. Так что прикройте меня, Клэнси!
Филлис глядела на нас, беззвучно плача и тихо вздрагивая. Свой пистолет Гришев сунул в карман, а «люгер» Гомеса взял в правую руку. Подойдя к парадной двери, он прошептал:
— Когда я выйду, закройте снова дверь на крюк. А теперь дайте руку, Клэнси.
Он перебросил «люгер», и мы пожали друг другу руки в темноте, в черной яме, где нас уже не было, а было лишь наше общее дыхание и пожатие рук. Прямо в ухо он прошептал:
— Пошли они все к чертям, Клэнси! Ко всем чертям! Со всем их миром, бомбами, политикой! У нас с вами, Клэнси, было еще что-то, правда?
— Было, — согласился я, и у меня перехватило горло.
— Было, да не сплыло и, может, не сплывет, Клэнси. — Гришеву нравилось пользоваться американскими идиомами. И он добавил:
— Держись!
— Буду! — ответил я.
И он вышел из квартиры, а я запер за ним дверь и вернул крюк на место.
Я подошел к окну, выходящему на фасад, открыл его, с силой подняв раму максимально высоко. Пока я это делал, на лестнице загрохотал «люгер». И тут я выставил свой револьвер в окно, моля Бога, чтобы правая рука перестала дрожать.
Гришев выпрыгнул из парадного хода. Я этого не ожидал. Я не ожидал, что он выскочит из дома так быстро, что он будет скакать, как дикий зверь. Из подъезда он выпрыгнул длинным, замысловатым прыжком. И когда Джеки, оказавшийся слишком далеко от него, повернулся и рванулся в его сторону, Гришев бросился на мостовую, перевернулся, замер и застрелил Джеки. Другие двое палили в сторону Гришева, но нельзя одновременно бежать, менять направление и место, стрелять, если у тебя пистолет. Я подпер правую руку левой, уперся локтем в раму, аккуратно прицелился и точно выстрелил. С первого выстрела я не попал. Вторым я свалил маленького, худого мужчину, наверное, мистера Брауна. Гришев уложил третьего, но теперь по нему стали вести огонь из вестибюля. Гришев споткнулся, упал, но полз вперед. Тут из ближнего дома выскочили еще двое, а из-за последнего строения выбежал еще один и понесся по середине пустынной мостовой наперерез Гришеву. Я швырнул в них свой пустой револьвер, но они сосредоточились на Гришеве и вели по нему огонь, пока не убили — превратили в труп. Сначала их было трое, потом четверо, затем пятеро. Они встали в круг и стреляли в Гришева. А я стоял наверху, опершись на грязную оконную раму, плача, молясь и наполняясь дыханием больной пустоты смерти.
Как раз в этот момент подъехали полицейские машины с включенными «мигалками» и воем сирен, разогнавшим жалкие остатки хулиганов Гомеса. Началось преследование по всей стройплощадке: вначале подъехала одна патрульная машина, затем вторая, а потом подкатил большой черный лимузин Камедея.
Но было слишком поздно.
Я прошел внутрь квартиры. Рядом с Хортоном на коленях стояла Филлис. Увидев меня, она встала и сказала, что Хортон мертв. — Гришев тоже, — добавил я.
Стало пусто на душе. Я подошел к Хортону и приподнял плед. Один из двух выстрелов Гомеса задел его, и теперь он покоится в мире, ныне, присно и во веки веков, с пулей от «люгера» в груди. Я натянул грязный плед на лицо Хортону и подошел к Филлис. Говорить было нечего, да и не было у меня слов. Я посмотрел на нее, а она, помедлив немного, взяла меня за руку. Так мы стояли и ждали.
Прошли три дня, прежде чем меня вызвали, и оттуда, где я находился, меня повели в кабинет Камедея. Эти три дня я провел не в номере, а в звукоизолированном помещении в административном здании. Туда поставили раскладушку, чтобы я мог спать. В комнате было тихо, и в этом заключалось единственное ее назначение. Со мной обращались хорошо и предупредительно. Меня завалили сигаретами, шоколадом, мне принесли пепси-колу и однажды даже дали полбутылки смешанного с тоником мартини, думая этим завоевать мое расположение. Поначалу его и не надо было специально завоевывать, но потом все переменилось. Еда была хорошей. Ее приносили из города. В первый день бифштекс, на второй отбивные из молодого барашка, на третий тушеную говядину.