Филлис замолчала и посмотрела на меня. Спросила, хочу ли я дослушать историю до конца. Я ответил, что хочу.
— Так вот, Клэнси, рядом с гробницей находилось место казней. Там стояла виселица, где только что повесили вора. Прямо в день похорон. А у столба виселицы, опершись на копье, стоял молодой воин. Он стерег тело казненного. В те времена тела грабителей сбрасывали в яму, и, думаю, власти следили за тем, чтобы родственники казненных не вздумали похитить тело с места казни и предать пристойному погребению. Вот почему воин всю ночь стоял на страже, следя за тем, чтобы никто не забрал тело. И вдруг он услышал какой-то звук. Это рыдала и стонала женщина, решившая заживо похоронить себя вместе с покойным мужем. Воин пошел на звук и, войдя в гробницу, обнаружил там красивую женщину, обрекшую себя на смерть.
— И когда воин увидел, как она юна и прекрасна, он ужаснулся, поняв, что она желает умереть у гроба мужа. Воин заговорил с ней. Он утешал ее, Клэнси. Он осушил ей слезы и шептал слова о жизни и желании жить. Этот молодой воин, наверное, умел убеждать, так как они перешли от утешений к объятиям, а от объятий… и вот они уже лежат в склепе: бедная женщина в горе и воин, полный сил и здоровья, и вдруг первый луч света пробился в склеп. Воин встал, подошел к дверям гробницы, выглянул наружу и когда увидел то, что увидел, издал такой крик отчаяния, что женщина сорвалась с места и подбежала к нему, чтобы узнать, что произошло. Воин указал на виселицу. Там было пусто. Тело украли родственники вора. «Понимаешь, что это значит? — спросил он. — Меня поставили сторожить тело вора. Его похитили. Теперь моя жизнь проиграна, и меня повесят на той же виселице за то, что я не сумел исполнить свой долг».
Молодую женщину охватила паника: ей угрожало вечное расставание с тем, кого она полюбила, и она не могла перенести мысли, что юному воину угрожает смерть; и она уверила его, что смерти ему бояться нечего, что все будет в порядке, что она ему поможет.
Тут Филлис замолчала. Я подождал минуты две и, не дождавшись продолжения, спросил:
— Она ему помогла?
— Помогла, — сказала Филлис. — Видите ли, она вместе с воином вынесла из склепа тело мужа, и они водрузили его на виселицу.
Я задумался, потом вывел машину задним ходом на дорогу и развернулся в сторону Нью-Йорка.
— У этих историй есть один недостаток, — сказал я, — в них одновременно рассказывается слишком много и слишком мало. Наша история намного проще и в то же время намного сложнее. И все же мы делаем то, что мы обязаны делать, а они делают то, что они обязаны делать. Самое худшее при любых обстоятельствах — решать, кто прав, кто виноват. На это я не способен. Я не судья, Филлис. Я полицейский. Самый обыкновенный полицейский. И в этом все дело.
Я не глядел на нее, а все время следил за дорогой, но я бы почувствовал, если бы она удивилась или рассердилась. Ничего подобного, однако, не последовало. После длительной паузы она сказала, что давно это знает.
— Как давно?
— С самого начала. Или почти с самого начала. А вчера, Клэнси, убедилась в этом наверняка. Когда вы меня обнимали. Я почувствовала оружие. Преподаватели не носят оружия.
— Оружие носят, когда боятся или слишком много о себе думают. Чересчур много.
— А вы знаете, Клэнси, кто убил мою маму?
— Думаю, что знаю.
— И почему ее убили?
Тут я рассказал ей все. Я рассказал ей все, с подробностями, пока мы ехали в Нью-Йорк, не упуская ни одной детали; когда я кончил, то спросил Филлис, верит ли она мне.
Тут она задумалась, но, подумав, сказала, что верит безоговорочно.
— Полагаю, что вы, Клэнси, всегда говорите правду или стремитесь говорить правду, если не дали заранее слово, что будете лгать. Но сейчас, как мне кажется, вы говорите правду. И я рада, что вы мне все рассказали. Легче перестать любить, когда знаешь, что не любима.
— Этого я вам не говорил.
— А по-моему, именно это вы мне и сказали.
— Вы сказали, что на этот раз я говорю правду. Вы сказали, что вы мне верите. Неужели вы мне не поверите, если я скажу, что люблю вас, Филлис?
— Нет, — бесхитростно-устало ответила она.
— Начинается так, — с отчаянием произнес я, — а кончается иначе. Неужели непонятно, Филлис?
— Понятно, — сказала она. — Кончается всегда иначе.
Когда мы доехали до Манхеттена, я сказал Филлис о Гришеве. Сказать такое было непросто. На своем участке работы, как бы мал он ни был, я успел убедиться, что в отношениях между Соединенными Штатами и Советским Союзом нет ничего простого или логичного: лишь перспектива появления двух дымящихся дыр в тончайшем слое материи, зовущемся цивилизацией, одной на месте Москвы, другой на месте Нью-Йорка, привела к тому, что для меня само собой разумеющимся стал контакт с Дмитрием Гришевым; и теперь ему хотелось бы поговорить с Филлис. Я объяснил ей, в чем дело, а потом попытался дать понять, что если в чем-то Гришев будет очень похож на меня, то в чем-то он окажется абсолютно на меня не похож. Никому не удается жить вне политики, но мне до сих пор удавалось прятать политику в самые глубины моей так называемой личности. Думаю, что я просто боюсь политики, что не так уж необычно в Соединенных Штатах.
— Но зачем ему нужно говорить со мной? — удивилась Филлис.
— Я ведь объяснял: любой из нас что-то знает, но не всегда знает, что он что-то знает.
— Я не знаю, где находится Алекс Хортон, — осторожно произнесла она.
— Раз не знаете, значит, не знаете. Вы ничем не обязаны мне, тем более Дмитрию Гришеву. Я сказал ему только одно: что передам его просьбу и если вы захотите приехать к нему, то я вас привезу. Но я ничего не обещал.